— Ну, еще бы. Вот если бы я на Саяно-Шушенскую ГЭС съездил, на БАМ куда-нибудь, да написал бы что-нибудь о людях хороших…
— Зачем же обязательно на БАМ или на Саяно-Шушенскую. Хотя, убежден, такая поездка оказалась бы для вас интересной и полезной, люди там есть всякие, и наверняка интересных среди них немало. Но сейчас вам туда ехать не стоит: зачем же насиловать-то себя, коли не тянет? Вы вокруг оглядитесь, мало ли сюжетов, проблем…
— А для меня, представьте, человеческое одиночество и нехватка душевного тепла — это тоже проблема, и еще какая!
— Согласен, согласен, но тогда и показывать ее надо как-то иначе — драматичнее, что ли, резче, без этой дымки нюансов. Впрочем, не мне вам советовать! И потом, это одна лишь проблема, а мало ли других? А вы такую заняли позицию, будто ничто вас не касается и не интересует — живите, мол, как хотите…
— Меня к такой позиции уже сколько лет приучают! Я как-то рассказ про алкаша написал — жутковатая получилась вещица, парень там окончательно спивается, мать чуть не убил, — так мне знаете что сказали? Странно, дескать, что вы в нашей советской жизни ничего другого не увидели. Вот так-то!
— Ну и что? Мало ли что дурак может сказать. А вы сразу и лапки кверху? Вот это и есть та пассивность, о которой я говорю. У вас ведь есть дети?
— Есть, да. Дочка. Ну она… с матерью живет.
— Я почему спросил: когда у человека дети, мне кажется, он должен особенно остро ощущать ответственность.
— Перед кем?
— Я не об «ответственности перед», а об «ответственности за». Об ответственности за все, что делается.
— «Я отвечаю за все» — так, кажется? Красивая формулировка, но ведь это чистой воды риторика. Ответственность свою только тогда можно чувствовать, если от тебя что-то зависит.
— Слишком утилитарно рассуждаете, — возразил Ермолаев. — Выходит, что же, если прямо вот сейчас нет у вас возможности что-то изменить, то и беспокоиться нечего? Я вашего творчества, конечно, не знаю — по двум рассказам судить нельзя, это вы верно сказали, — но думаю, что беспокойства в нем не ощущается. А это, по-моему, опасный признак.
Кротов долго молчал, потом пожал плечами, проговорил словно нехотя:
— Ну, в «Чокнутой» оно как раз есть… Я, во всяком случае, хотел, чтобы беспокойство там ощущалось.
— Значит, вы к какому-то перелому приблизились. Не надо только было этим своим беспокойством делиться с Западом, там они все это слишком уж по-своему понимают…
Выйдя на Литейный, он долго стоял на углу, рассеянно пытаясь решить, куда идти. Домой, к письменному столу, не тянуло, общаться с кем-нибудь из кодлы не хотелось; на паразитку Жанку, так удружившую ему с Карен, он был сердит, у Маргошки появилась последнее время скверная привычка читать с подвыванием свои порнопоэзы, Левка опять станет, брызгая слюной, поносить очередного завистника-режиссера. Ну их всех на фиг. С Димкой Климовым неплохо бы посидеть, но Димка был в рейсе — плавал на своей самоходке.
День был жаркий, но справа, из-за Невы, тянуло вдоль Литейного свежим ветерком. Вадиму вспомнилось, что кто-то из Андреевых — то ли сын, его тезка, то ли сам Леонид — писал, что не любит северного ветра, мертвящего, убивающего запахи. А ему северный ветер нравился, летом, конечно (зимой кому он нужен): приносит солнечную, но не жаркую погоду, в воздухе появляется какая-то особенная бодрящая прохлада, а небо, продутое и очищенное от дымов, приобретает яркую глубокую синеву прозрачной эмали.
Ему вдруг захотелось за город. Пересчитав в кармане мелочь, не спеша побрел к мосту, постоял там на середине разводной части, глядя, как плавно и стремительно льется в пролет сумрачно-синяя от отраженного неба вода, потом вышел к Финляндскому вокзалу. Неплохо бы съездить в Сосново, но денег не хватило, пришлось ограничиться родимой 5-й зоной. Наглотавшись монеток, автомат зажег на счетчике 0, 70, Вадим нажал кнопку и поймал пальцами высунувшийся из щели краешек билета. Андреев, да. Вот уж у кого беспокойства было хоть отбавляй. А читать все-таки тянет не его, а бесстрастного Бунина…
Поезд уже стоял у перрона, он вошел в полупустой вагон, сел на свою излюбленную двухместную скамейку у самых дверей, удобную тем, что никто не торчит визави. Да и место рядом занимают разве что в часы «пик», обычно едешь с комфортом, можно даже писать, не возбуждая любопытства. Иногда ему неплохо работалось в электричке, но сейчас писать не хотелось — не было о чем, попросту говоря. Да и — как? Товарищ Ермолаев Б. В. , в общем-то, кое-что действительно углядел, некоторая сермяга в его словах есть, тут как ни крути…
Электричка тронулась, одновременно с ней выползла рядом другая, минут пять они бежали ноздря в ноздрю, потом та стала опережать и отвалила вправо, на Ладогу, торжествующе показав хвост. Бунин, конечно, в этом плане не пример. Он и должен был быть бесстрастным, ничего другого ему не оставалось: какую еще позицию мог он запять в обществе, уже расколотом надвигающейся революцией? Одни ждали ее и готовили, другие пытались предотвратить; академику Бунину — скорее консерватору, чем реакционеру — было не по пути ни с теми, ни с другими, он мог лишь оплакивать уходящую усадебную Россию…
Выйдя на пустынную платформу, Вадим машинально побрел песчаной тропкой и, лишь увидев впереди знакомую сосну — могучую, с лирообразно раздвоенным на середине высоты стволом, сообразил вдруг, что идет к лыжной базе. Сообразил и сам удивился, чего это его вдруг сюда принесло, хотел ведь просто в лесу побыть. Ладно, решил он, какая разница, дойду до ворот, и назад. Забор, зимой поломанный питухами, был починен и окрашен, свежей краской голубели и оба дома на территории, пестрящей грибками и качелями. Оказывается, здесь не пионерлагерь разместился, а детский сад.